Атлант расправил плечи Атлант расправил плечи
Избранные цитаты из книги «Атлант расправил плечи» — Айн Рэнд. Selected quotes from Айн Рэнд's book "Атлант расправил плечи".
Загорелую и обветренную физиономию изрезали морщины, свидетельствовавшие об усталости и полном цинизма безразличии; глаза выдавали незаурядный ум.
Он чувствовал себя в безопасности возле этого дуба: дерево не могло таить в себе угрозу, оно воплощало величайший, с точки зрения мальчика, символ силы.
В его осанке была какая-то вялость и расслабленность, противоречащая контурам высокого стройного тела, элегантность которого требовала уверенности аристократа, а преобразилась в неуклюжесть деревенщины. У него было мягкое бледное лицо и блеклые затуманенные глаза, взгляд которых неторопливо блуждал вокруг, переходя с предмета на предмет, не останавливаясь на них. Он выглядел уставшим и болезненным. Ему было тридцать девять лет.
– Я ценю нашу детскую дружбу, Эдди, но неужели ты считаешь, что она позволяет тебе являться в мой кабинет без вызова, по собственному желанию? У тебя есть определенный статус, но не забывай, что президент «Таггерт Трансконтинентал» пока еще я.
– Как это мило, Эдди, – сказал он. – Как меня трогает твоя преданность «Таггерт Трансконтинентал». Смотри, если не поостережешься, то неминуемо превратишься в самого безропотного крепостного или раба. – Я уже стал им, Джим.
– Я не собираюсь подавать заявку на приобретение новой пишущей машинки. Новые штампуют из жести. И когда сдохнут старые, придет конец машинописным текстам. Сегодня в подземке была авария, тормоза не сработали. Ступай-ка ты домой, Эдди, включи радио и послушай хорошую музыку. А о делах забудь, парень. Беда твоя в том, что у тебя никогда не было хобби. У меня дома кто-то опять украл с лестницы все лампочки. И грудь болит. Сегодня утром не смог купить капель от кашля: аптека у нас на углу разорилась на прошлой неделе. И железнодорожная компания «Техас-Вестерн» разорилась в прошлом месяце. Вчера закрыли на ремонт мост Квинсборо. O чем это я? И вообще, кто такой Джон Голт?
Эта музыка олицетворяла собой те поступки и мысли человека, смыслом которых было восхождение.
Ей понравилось его лицо: напряженные и твердые линии не имели ничего общего с расслабленными мышцами, отрицающими всякое соответствие форме, которые она так привыкла видеть на лицах людей.
Однако она не чувствовала гнева или тревоги, у нее не было времени для этого.
Она вышла на вокзале; бетонный перрон давал ощущение надежности, а это вселяло в сердце легкость, подъем, стремление действовать.
Ей было приятно, что она правильно запомнила его внешность, – лицо его напоминало молодого кондуктора, это было лицо человека, с которым она была готова иметь дело.
мгновения самобичевания, когда он отвергал надежду или образец, не позволяя себе ощутить усталость, не давая себе времени на это, заставляя себя испытывать мучительную неудовлетворенность…
мгновения самобичевания, когда он отвергал надежду или образец, не позволяя себе ощутить усталость, не давая себе времени на это, заставляя себя испытывать мучительную неудовлетворенность… продвижение вперед, не имевшее другого мотора, кроме уверенности в том, что это можно сделать… и, наконец, день, когда это было сделано,
он презирал воспоминания, видя в них бесцельное потворство собственным желаниям.
Об этих своих работах он помнил лишь то, что окружавшие его люди, похоже, никогда не знали, что делать, в то время как он всегда имел четкое представление обо всем.
Он устал. Казалось, что он состязался с собственным телом, и все утомление предшествующих лет, в котором он отказывался признаться себе, разом обрушилось на него и придавило к креслу. Он не ощущал ничего, даже желания двигаться.
Он чувствовал, что способен простить все, что угодно и кому угодно, потому что счастье – источник благородства.
Люди, думал Риарден, в той же мере, как и я, изголодались по радости – по мгновению освобождения от серого гнета страдания, необъяснимого и напрасного. Он никогда не мог понять, почему люди должны быть несчастными.
Прием он не считал праздником, но Лилиан относилась к таким событиям иначе. С его точки зрения, подобное мероприятие ничего не значило; в ее глазах оно было высшим даром, который она могла принести и ему, и их браку.
Что стало бы с его силой, если бы рядом не оказалось слабых, над которыми можно властвовать?
– Давайте выпьем за жертвы, принесенные исторической необходимости, – сказал он, глядя на Ларкина.
Одновременно она ощущала все возраставшее уважение к своему сопернику, к науке, такой чистой, строгой и столь возвышенно рациональной.
Ей было двенадцать, когда она сказала Эдди Уиллерсу, что будет руководить железной дорогой. В пятнадцать лет ей впервые открылось, что женщины железными дорогами не управляют и что люди будут возражать против ее стремления. К черту, решила Дагни, – и мысль эта более не смущала ее.
Противник, с которым ей приходилось сражаться, не стоил ни поединка, ни победы; он не был достойным врагом, не был достоин соперничества. Врагом ее была всякая бестолочь, серая хлопковая вата, мягкая и бесформенная, не сопротивлявшаяся ничему и никому, и все же преградой лежавшая на ее пути. Обескураженная, она стояла перед этой загадкой, не понимая, как такое возможно. Ответа не было.
На нем не было никакой вины, если не считать ею то, что свое состояние он заработал сам и никогда не забывал о том, что принадлежит оно ему и только ему.
Нат дожил до глубокой старости, однако никто не мог представить себе его иным, не таким, каким был он на этом наброске, – молодым человеком.
Это был молодой парень, худощавый, высокий, с угловатым лицом. Горделиво подняв голову, он принимал вызов и радовался тому, что способен принять его. Все, чего Дагни ждала от жизни, содержалось в этом желании держать голову так, как он.
Я часто задумываюсь о тех часах, которые человек проводит в одиночестве, вглядываясь в сигаретный дымок и размышляя. Хотелось бы знать, сколько великих идей рождено в такие часы. Когда человек мыслит, в разуме его загорается пламя, и огонек сигареты служит вполне уместным символом его.
Теперь их гонит вперед не цель, а страх. Они не находятся на пути куда-то, они спасаются. И я не уверен в том, что они понимают, от чего спасаются. Они не смотрят друг на друга. Они вздрагивают, ощутив прикосновение. Они слишком много улыбаются, но это уродливые улыбки: в них нет радости, только мольба.
Мелодия, словно человеческий голос, твердила: боль не является необходимым условием бытия, но почему же тогда худшая боль приберегается для тех, кто не признает ее неизбежности?..
Серость эта говорила о борьбе с длинными неосвещенными лестничными пролетами, с замерзшими трубами, с ценой сандвича в зловонной продовольственной лавке, с лицами людей, внимавших музыке пустыми глазами.
«Зачем мне все это нужно?» – подумал он, вспоминая вчерашнюю ночь. Однако докапываться до ответа было чересчур хлопотно.
Для них обоих половой акт не был ни радостью, ни грехом. Он просто ничего не значил. Им было известно, что мужчины и женщины спят вместе, и они поступали согласно общему обычаю.
Ничто не может служить оправданием для принесения в жертву себя самого. Ничто не может дать им права превратить человека в жертвенное животное. Ничто не может оправдать уничтожение лучших. Нельзя наказывать человека за то, что он так хорош. Нельзя наказывать за способности.
– Я руководствовалась не жалостью, благотворительностью или другой подобной им чепухой. Видите ли, я намеревалась дать вам в Колорадо бой не на жизнь, а на смерть. Я собиралась вклиниться в ваш бизнес, прижать к стенке, выставить с линии, если бы это оказалось необходимым.
Дагни смотрела на него, не понимая, что именно сокрушило человека такого масштаба; она могла только уверенно сказать, что не Джеймс Таггерт.
Он не улыбнулся, и лицо его осталось бесстрастным, живыми казались только глаза, в которых сверкала холодная, алмазная чистота восприятия. Однако какие именно чувства рождали в нем воспринятые им вещи, знать не было дано никому, может быть, и ему самому, подумала она.
– Это чудесно. – Что чудесно? – То, что вы реагируете на мои слова не так, как это принято сегодня.
Франсиско смотрел на нее со всей вежливостью, унаследованной им от многих поколений предков, воспитанных в салонах и гостиных, однако в выражении его глаз было нечто, абсолютно не имевшее отношение к хорошему тону.
В тот месяц своего летнего отдыха Франсиско носился как ракета, однако когда удавалось остановить его на середине полета, всякий раз оказывалось, что он способен назвать цель любого отдельно взятого мгновения. Две вещи были равно невозможны для него: замереть на месте и двигаться без цели.
В тот месяц своего летнего отдыха Франсиско носился как ракета, однако когда удавалось остановить его на середине полета, всякий раз оказывалось, что он способен назвать цель любого отдельно взятого мгновения. Две вещи были равно невозможны для него: замереть на месте и двигаться без цели. – Давайте узнаем, – так звучал для Дагни и Эдди мотив очередного его предприятия, или он говорил: – Давайте сделаем. Других форм развлечения он не признавал.
– Джеймс, однажды тебе предстоит узнать, что каждое слово имеет свой смысл.
– Дагни, в жизни нет ничего важнее, чем то, как ты делаешь свою работу. Ничего нет. Это самое главное. И твоя сущность проявляется именно в этом. Такова единственная мера ценности человека. И все этические принципы, которые пытаются затолкать тебе в глотку, имеют не больше цены, чем бумажные деньги, с помощью которых жулье пытается лишить людей их добродетелей.
В лице его не было ни искорки жизни, ни намека на радость; оно сделалось непроницаемым.
Она не могла усомниться в том, каким он был; она не могла усомниться и в том, каким он стал; и оба этих факта были несовместимы друг с другом.
– Ты не думаешь ни о чем, кроме своего дела, – слышал он всю свою жизнь, словно обвинительный приговор. Ему всегда давали понять, что в бизнесе следует видеть своего рода тайный и порочный культ,
Он вспомнил ту безмолвную укоризну, те взгляды, полные обвинения и презрения, которые обращали к нему родственники,
Наша культура погрязла в болоте материализма. В погоне за материальной выгодой и технологическими фокусами люди утратили все духовные ценности. Мир сделался чересчур комфортабельным. Но люди возвратятся к более благородному образу жизни, если мы заново научим их терпеть лишения. И поэтому мы должны положить конец личной жадности.
Право собственности представляет собой чистое суеверие. Собственность остается в чьем-нибудь распоряжении только из любезности тех, кто не захватывает ее.
– Голод не будет ждать, – продолжил Клод Слагенхоп. – Идея – это всего лишь воздух. A пустое брюхо – это материальный факт.
Ему нравилось видеть, как веселятся люди, пусть сам он и не понимал их манеру развлекаться.
Упадочное порождение века машин. Механизмы погубили в людях человечность, оторвали их от земли, украли у них природные искусства, загубили их души и превратили в бесчувственных роботов. И вот пример: женщина, руководящая железной дорогой, вместо того, чтобы обратиться к прекрасному искусству ткачихи и выращиванию детей.
Риарден с удивлением повернулся; в манере и голосе д’Анконии сквозило редко встречавшееся ему в людях качество: неподдельное уважение.
Его преданность собственному делу была подобна огню, с которым ему так часто приходилось иметь дело, огню, выжигавшему все примеси, всю грязь из раскаленной добела струи чистого металла. Он не был способен на половинчатые увлечения.
Ей казалось, что царящий в автомобиле покой до предела напрягает ее нервы, предвещая безвозвратную потерю целого вечера в то время, когда она не имела права потратить впустую даже час.
Дагни не могла определить, работают или перебиваются подаянием четверо сидевших возле нее людей: ни их одежда, ни манеры не обнаруживали в эти дни никаких различий.
Появление в грошовой забегаловке женщины в вечернем платье их не удивило; впрочем, теперь никто ничему не удивлялся.
Не верьте тем мечтам, которыми вас накачивают под завязку, и вам не будет больно.
Не верьте тем мечтам, которыми вас накачивают под завязку, и вам не будет больно. – Каким мечтам? – Тем сказкам, которыми нас пичкают в молодости, – о человеке, о духе. В людях нет никакого духа. Человек – это просто низменное животное, без интеллекта, души, добродетелей и моральных ценностей. Животное, наделенное двумя способностями – жрать и размножаться.
Пальто его было разорвано на плече, а горечи в изломе губ хватило бы на целую длинную жизнь.
– Почему ваше мнение должно интересовать меня? Гость вздохнул:
Поверьте мне, на земле нельзя жить иначе. Люди не воспринимают истину или доводы рассудка. Им не нужны рациональные аргументы. Разум для них ничто. И тем не менее нам приходится иметь с ними дело. Если мы хотим совершить что бы то ни было, нам необходимо обмануть их, дабы они позволили нам сделать свое дело. Или заставить их. Ничего другого они не понимают. Мы не можем ждать их поддержки в любом усилии разума, в стремлении к любой поставленной разумом цели. Люди – это всего лишь злобные животные.
– Дам тебе намек. Противоречий не существует. Если ты усматриваешь где-то противоречие, проверь исходные данные. И найдешь ошибку в одном из них.
Дагни рассмеялась: – Боже мой, Хэнк, я успела переговорить со столькими трусливыми тупицами, что они едва ли не заразили меня своим неверием в успех дороги! Спасибо, что вы напомнили мне о другом. Да, я также считаю, что сумею заработать для вас кучу денег.
Ей было уже под тридцать, и приятное, гармоничное лицо этой девушки чем-то напоминало безупречный образчик оборудования кабинета; она являлась одним из самых компетентных работников, и ее манера исполнять свои обязанности предполагала такую рациональную чистоту, что превращала любые проявленные на службе эмоции в непростительное нарушение морали.
– Так это жульничество или нет? – У тебя нет милосердия ни к кому. – Неужели ты считаешь подобный обман справедливым? – Ты самый аморальный среди всех людей на свете – тебя интересует только справедливость! В тебе нет ни капли любви!
Одного взгляда на него было достаточно, чтобы понять: человек этот считает любое открытое проявление своего страдания столь же непристойным, как и появление нагишом на публике.
Он едва ли не ощущал в себе желание немедленно взяться за разрешение еще десятка проблем. Ему казалось, что в этом мире для него нет ничего невозможного.
Мысль – напомнил он себе – есть оружие, которое используют для действия. Но действия были невозможны. Мысль – это средство выбора. Но никакого выбора ему не оставили. Мысль устанавливает цель, равно как и способ достижения ее. И сейчас, когда, кусок за куском, из него вырывали саму жизнь, он не мог протестовать, не мог найти цели, способа, защиты…
Он впервые понял, что никогда не знал страха, так как в любом несчастье прибегал ко всесильному средству – способности действовать.
Она не понимала природы своего одиночества. Его можно было описать только так: это не тот мир, в котором я хотела бы жить.
У него не было времени на боль, не было лишних сил для гнева. Через несколько недель все закончилось, слепящие уколы ненависти прекратились и более не возвращались.
Риарден рассмеялся. – Эдди, что нам до подобных ему людей? Мы ведем вперед экспресс, a они едут на крыше, вопя при этом, что они-то и есть здесь самые главные. Ну и что нам с того? Нам ведь хватит сил везти их с собой – разве не так?
– Джим, ты помнишь, что рассказывали о Нате Таггерте? Помнишь, он говорил, что завидует только одному из своих конкурентов, тому, кто сказал: «А общественность пусть катится к черту!» Он жалел, что слова эти не принадлежат ему самому.
Их не интересовали железные дороги как таковые, они не разбирались в бизнесе, но им было ясно одно: кто-то вступил в борьбу с великими трудностями и уверенно идет к победе.
Их ежедневная обязанность заключалась в сочетании слов в любой угодной им комбинации – до тех лишь пор, пока слова не начинали складываться в последовательность, обладавшую конкретным смыслом.
Они сделали свое дело. И сейчас никакого будущего просто не существовало. Они заслужили свое настоящее.
Она ни на кого не держала зла. Все пережитое и испытанное ею теперь превратилось в какой-то внешний туман, сделалось подобием боли, еще не угасшей, но уже не имеющей прежней силы.
В позе его угадывалась непринужденность мастера, уверенного в себе настолько, что это могло бы показаться небрежностью, недопустимой легкостью, однако легкость эта требовала чудовищной собранности, концентрации, близкой к беспощадности абсолюта.
Таково величайшее счастье бытия: не доверяться, но знать.
На пике этой бури эмоций Дагни буквально кожей почувствовала: она вот-вот поймет нечто доселе неизвестное ей, однако такое, что следовало знать.
Они живые, думала она, живые, потому что представляют собой физическую оболочку действия живой силы – разума, сумевшего постичь всю их сложность, придать ей цель, форму. На мгновение ей показалось, что двигатели стали прозрачными и что она видит их нервную систему.
Джим не хотел никого видеть. Он внимательно следил за глазами членов правления, повествовавших о его величии: лукавыми, маслеными глазами, в которых легко читалось презрение к нему и, что самое страшное, – к самим себе.
Именно этого я и не могла перенести – того, что им на самом деле все было безразлично.
Будущее, о котором они все время толкуют и которого так боятся, будет таким, каким его сделала ты, потому что у тебя есть отвага, у них отсутствующая.
Старуха посмотрела на машину без удивления и любопытства; пустые глаза ее принадлежали существу, давно потерявшему способность чувствовать что-нибудь, кроме усталости.
Бесформенная фигура женщины не говорила ни о возрасте, ни о нарочитом пренебрежении к себе; кроме того, хозяйка дома, похоже, была беременна. Это казалось невероятным, однако, приглядевшись повнимательнее, Дагни заметила, что похожие на пыль волосы еще не поседели, морщин на лице почти не было; старческий вид ей придавали пустые глаза, согбенная спина, шаркающая поступь.
Мэр Баском улыбнулся, с кроткой откровенностью глядя на своих гостей. В глазах его угадывалась примитивная, лишенная интеллекта проницательность, улыбка казалась добродушной – без доброты.
В этом мире ты или блюдешь добродетель, или наслаждаешься жизнью. Но того и другого одновременно просто не бывает.
– Джим, эта битва – твоя. Свою я выиграла. Тебя считают мастером общения с грабителями. Останови их.
Дагни не могла снизойти до бытия, где сам мозг ее разлетится на части, когда его заставят ни в коем случае не обгонять посредственности.
Дагни не могла снизойти до бытия, где сам мозг ее разлетится на части, когда его заставят ни в коем случае не обгонять посредственности. Она просто не могла существовать согласно жизненному правилу: молчи и не рыпайся, сиди тихо и не лезь из шкуры вон – стараться сделать лучше не надо, этого никто от тебя не ждет!
Он сидел посреди кухни за столом, загроможденным бумагами. Щеки его нуждались в бритве, рубашка жаждала стирки.
В глазах современников он был человеком, совершившим один из смертных грехов: он гордился своим богатством.
Кто станет судить ближнего своего за его страдания, кто знает предел чужим силам? Но человек, убивающий себя, чтобы сделать из своей смерти спектакль, чтобы причинить боль другим людям, человек, расстающийся со своей жизнью из злобы… такому нет ни прощения, ни оправдания, он прогнил насквозь и заслуживает исключительно забвения – люди без всякого сострадания плюют на его память…
Мой отец был плохим человеком, его не интересовало ничего, кроме бизнеса.
– Едва ли вам приходилось жить в крупном городе, иначе вы бы знали, насколько трудно отыскать там компетентного человека на любую должность.
«Дело не в том, что плохо топят, – думал доктор Стэдлер. – Холодно делается от вида за окном».
«Мысли, которые вроде бы возникают в вашей голове, – иллюзия, создаваемая железами, эмоциями и, судя по последним данным, содержимым вашего желудка».
«Чем больше мы знаем, тем острее осознаем, что мы ничего не знаем».
«Чем больше мы знаем, тем острее осознаем, что мы ничего не знаем». «Только самые невежественные все еще держатся за принцип: что вижу, тому и верю. Увиденному нельзя верить в первую очередь».
– Но, мистер Стэдлер, эта книга вовсе не рассчитана на внимание ученых. Она написана как раз для того самого пьяного хама. – Что вы хотите этим сказать? – Для широкой публики.
– Понимаете, доктор Стэдлер, люди не хотят думать. И чем глубже пропасть, в которую они попали, тем меньше им хочется думать. Интуитивно они понимают: думать необходимо, это рождает в них чувство вины, поэтому они боготворят каждого, кто оправдывает их нежелание мыслить;
Шок от страшного знания того, что именно этого человека он хотел бы увидеть больше всего на свете, и того, что на это нет никакой надежды, поскольку он мертв, вызвал острую боль.
Их солнцем стали языки пламени, вырывавшиеся из-под обломков «Уайэтт Ойл». В их сиянии они заработали состояния, которые им и не снились, бешеные деньги, не потребовавшие от них ни компетенции, ни усилий.
«Солнышко пригрело маленького человека», – писали газеты. Их солнцем стали языки пламени, вырывавшиеся из-под обломков «Уайэтт Ойл». В их сиянии они заработали состояния, которые им и не снились, бешеные деньги, не потребовавшие от них ни компетенции, ни усилий.
Дагни видела, как они бродили по улицам, мимо своих маленьких закусочных, скобяных и бакалейных лавок, словно надеясь, что мелькание магазинчиков спасет их от необходимости смотреть в будущее.
Не говорили о том, что люди, получив отказ, продавали облигации за треть их стоимости другим людям, которые чудесным образом превращали свои замороженные тридцать три цента в полновесный доллар; или о новой профессии, которой овладели бойкие мальчики, только пришедшие с институтской скамьи, называвшие себя «размораживателями» и предлагавшие «оформить вашу заявку по надлежащей современной форме». Мальчики имели друзей в Вашингтоне.
Казалось, какой-то голос спрашивает ее: «Зачем?» – «Потому что я еще жива», – отвечала она.
Он настолько превзойдет все ныне существующее, что это будет нечестно по отношению к мелким исследователям, поскольку для их достижений и способностей места уже не останется. Я не думаю, что сильный обладает правом ранить самоуважение слабого».
его улыбка обращала на себя внимание, улыбка человека, который не прикрывает ею слова, а имеет смелость выражать свои эмоции искренне.
Не знаю, может, я старею и становлюсь слишком требовательным, а может, человеческая раса вырождается, но в моей юности мир не был так беден интеллектуально.
– Мисс Таггерт, вам известен критерий посредственности? Это злоба по отношению к чужому успеху.
На сердце стало легко, он чувствовал странную, радостную уверенность в себе. Он понимал, что сделал верный шаг по пути, ведущему к неясной, но светлой цели.
Я хочу реальности. Я не хочу беспочвенных желаний. Я не хочу мертворожденных стремлений.
Они неприкрыто выставляли себя напоказ, словно ожидали, что непомерно дорогая одежда и тысячи, вложенные в уход за их холеными телами, придадут им неотразимость, но все было иначе. Их лица отражали лишь озлобленность и тревогу. – Взгляни на этих людей, Дагни. Их считают плейбоями, искателями наслаждений и любителями роскоши. Они сидят здесь, ожидая, что это место придаст им значительности. Но мы видим в них лишь рабов материальных удовольствий и понимаем почему считается, что наслаждение материальными удовольствиями – зло. Наслаждение? Разве они наслаждаются? Нет ли в том, чему нас учили, извращения, ошибки, порочной и даже фатальной? – Да, Хэнк, определенно есть. – Они прожигатели жизни, а мы люди дела, ты и я. Понимаешь ли ты, что мы способны получить такое удовольствие от этого ресторана, о каком они могут только мечтать? – Да. Он произнес с расстановкой, будто цитируя: – Зачем мы оставили все эти радости жизни глупцам? Они должны принадлежать нам, – она испуганно взглянула на него. Риарден улыбался: – Помнишь прием, который был у меня в доме? Я помню все, что ты мне тогда говорила. Тогда я промолчал, потому что единственным ответом на твои слова было: «Я хочу тебя», – он посмотрел на нее. – Дагни, тогда ты этого не произнесла, но твои слова означали, что ты хочешь со мной спать, не так ли? – Да, Хэнк. Конечно. Выдержав ее взгляд, он отвел глаза. Они долго молчали. Он рассматривал освещенную мягким полусветом гостиную, искрящееся в бокалах вино. – Дагни, в юности, когда я работал на руднике в Миннесоте, я мечтал о таком вечере, как сегодняшний. Нет, я работал не ради него и не слишком часто думал о нем. Но время от времени зимними ночами, когда звезды мерцали в холодном небе, когда я изматывался, потому что работал по две смены, и мечтал только о том, чтобы поскорее лечь и заснуть, прямо в шахте на куче породы, я думал, что придет день, когда я буду сидеть в зале вроде этого, где стакан выпивки стоит больше моей тогдашней дневной зарплаты, и каждая минута здесь, каждая капля вина и каждый цветок на столе будут заслужены мной, и я буду сидеть здесь просто так, для собственного удовольствия. Улыбнувшись, она спросила: – Со своей любовницей? Она увидела в его глазах мелькнувшую боль и пожалела о своих словах. – Со своей… женщиной, – ответил он. Она догадалась, какое слово он не
Они неприкрыто выставляли себя напоказ, словно ожидали, что непомерно дорогая одежда и тысячи, вложенные в уход за их холеными телами, придадут им неотразимость, но все было иначе. Их лица отражали лишь озлобленность и тревогу.
«А может ли продолжаться жизнь? – равнодушно спрашивал он себя. – Суть жизни, – думал он, – состоит в движении; жизнь человека – движение к цели. Каково положение человека, у которого отбирают и движение, и цель; человека, закованного в цепи: ему позволено только дышать и бессильно созерцать те огромные возможности, какие он мог бы реализовать? Человека, которому позволено только кричать “Почему???” и в качестве единственного объяснения видеть ружейный ствол, направленный ему в лицо?» Он на ходу пожал плечами, ответа ему даже искать не хотелось.
Я не знаю пока цели, которой они добиваются, знаю только, они хотят, чтобы мы притворялись, будто видим мир таким, каким он является с их точки зрения.
Не знаю, почему это меня заботит, но это так.
Она смотрела на одинокую стрелу Таггерт-Билдинг, высившуюся в отдалении, и вдруг решила, что понимает, в чем дело: эти люди ненавидят Джима, потому что завидуют ему.
Ты думаешь, если тебе причинили боль, то только по твоей вине, и это, в общем, верно. Но есть люди, которые постараются сделать тебе больно за все хорошее, что увидят в тебе, понимая, что ты хорошая, и именно за это накажут тебя. Постарайся не сломаться, когда поймешь это.
Понимаете, я всегда думала, что люди ошибаются, когда говорят, что все, что дает нам жизнь – это страдание. Я не сдавалась.
– В деньгах коренится зло, – сказал Джеймс Таггерт. – Счастье нельзя купить за деньги.
Он видел только, словно издалека, что человек живет ради достижения своих целей, и недоумевал, для чего он стоит здесь, и кто имеет право требовать от него тратить невосполнимые часы своей жизни, когда его единственное желание – схватить фигуру в сером и удерживать ее в своих объятиях все то время, которое ему еще оставалось прожить.
Она обратилась к талантам, которые вы, я уверена, презираете. Вы никогда не утруждали себя тем, чтобы соревноваться с другими женщинами на единственной арене наших амбиций – достижении власти над мужчинами. – Если вы называете это властью, миссис Риарден, то я так не считаю, – ответила Дагни. Она повернулась, чтобы уйти.
– Но я уверена, что вы опасно рискуете. – Нет. – Вы не допускаете мысли, что вас могут… неправильно понять? – Нет. Улыбаясь, Лилиан с упреком покачала головой.
Думали ли когда-нибудь вы, практичные люди, что стоит кому-нибудь назвать ваш бизнес его настоящим именем, и все взорвется – вся большая, сложная система, со всеми ее законами и оружием?
Бумага – это чек, выписанный легальными грабителями на счет, который им не принадлежит, на счет добродетели жертв. Ждите, и настанет день, когда чек вернется с пометкой «ваш счет превышен».
Сейчас кредо грабителей заставляет вас защищать ваши высочайшие достижения как позорное клеймо, ваше процветание как вину, самых великих ваших людей, промышленников, как мерзавцев, а ваши великолепные заводы как продукт и собственность мускульного труда, труда подневольных, управляемых кнутом рабов, как те, что строили египетские пирамиды.
Они любой ценой потакают всем своим эмоциям. Вы приносите их в жертву при первой возможности. Они ничего не хотят терпеть. Вы готовы вытерпеть все. Они уходят от ответственности. Вы принимаете ее на себя. Но разве вы не видите, по сути, ошибка одна и та же? Каждый ваш отказ признать реальность приведет к ужасным последствиям. Нет плохих мыслей, кроме одной: отказа от мыслей. Не пренебрегайте своими желаниями, мистер Риарден. Не приносите их в жертву. Изучайте их причины. Существует предел тому, что вы в состоянии вынести. – Как вы узнали это обо мне?
– Как вы узнали это обо мне? – Однажды я совершал те же ошибки. Но это продолжалось недолго.
– Нет, – растерянно ответил Риарден. – Придет день, и вы узнаете, какую измену я совершаю прямо сейчас, но… Не покупайте акции « Д’Анкония Коппер» . Не имейте никаких дел с « Д’Анкония Коппер»
Джеймс Таггерт, с лицом, непристойно выражавшим все те эмоции, которые людей столетиями учили скрывать, подбежал к Франсиско и прокричал: – Это правда?
Риарден устало откинулся на сиденье, катастрофа казалась не более чем банальной сводкой новостей, прочитанных давным-давно.
А вот издайте законы, которые нельзя ни соблюдать, ни проводить в жизнь, ни объективно трактовать, и вы получите нацию нарушителей, а значит, сможете заработать на преступлениях.
Что сейчас может быть ужаснее того, что угольные запасы попадут в лапы таких людей, как Бойль или Ларкин?
– Как поживаете, мисс Таггерт, – произнес Данаггер. – Простите меня, я, кажется, заставил вас ждать. Прошу вас, садитесь, – и он указал на стул напротив своего письменного стола. – Нестрашно, что пришлось подождать, – ответила она. – Я благодарю вас за согласие встретиться со мной. Мне непременно нужно с вами поговорить об очень срочном и важном деле.
Он думал: почему мы допустили это? Почему мы оба обрекли себя на роль изгнанников среди невыносимо скучных чужаков, заставивших нас утратить всякое желание отдыхать, дружить, слышать человеческие голоса?
Нет, я не проклинаю тебя, но и не последую за тобой». Закрыв глаза, он попытался испытать воображаемое облегчение, словно тоже решил бросить все и уйти.
Вас, придавшего труду необъятный поток энергии, объявили паразитом. Вас, создавшего изобилие там, где царили бесплодные пустоши и голодная безысходность, назвали грабителем. Вас, который поддерживал жизнь людей, назвали эксплуататором. Вас, чистого и высокоморального человека, с презрительным фырканьем обозвали «вульгарным материалистом». Спросили ли вы у них: «По какому праву?», «По какому закону?», «По какому стандарту?» Нет, вы все терпели и хранили молчание. Вы склонили голову перед их законами и не утверждали своих. Вы знали, сколько сил требует изготовление простого железного гвоздя, но позволили им навесить вам ярлык аморального человека.
Ваш закон – кодекс жизни. Каков тогда их кодекс? На чем он зиждется? Какова его конечная цель?
Осмотревшись, Риарден только сейчас заметил, что их одежда в дырах от прожогов, руки кровоточат, у Франсиско на виске ссадина, а на скуле кровавая рана.
«Ты думаешь, что столкнулся с законспирированной попыткой отобрать у тебя твои миллионы? Ты, которому известен источник богатства, должен знать, что все обстоит еще хуже».
Неужели это ее осмысленная политика, построенная с полным пониманием того, что она означает? Риарден пожал плечами: он не настолько ненавидел Лилиан, чтобы поверить в это. Он посмотрел на жену.
Он не услышал в ответ ни слова, ни шелеста. Заметил только, что в замерших перед ним членах его семьи нет и следа изумления. Шок, отразившийся на их лицах, был потрясением людей, перед которыми внезапно взорвалась бомба, хотя они знали, что играют с тлеющим запалом.
– Конечно, у меня возникнут проблемы с обеспечением моего социального положения… Год-другой мне нужны будут деньги… достаточные, чтобы поддерживать образ жизни, достойный моего… – От меня ты их не получишь. – Я и не просил тебя об этом, не так ли?
– Давайте не будем ссориться, – неверным голосом произнесла мать. – Ведь сегодня – день благодарения. Риарден поймал переполненный паникой взгляд Лилиан, видимо, она смотрела на него уже давно. Он поднялся.
– Нет… не такая, чтобы о ней стоило говорить. А вы, мистер Риарден? У вас есть семья? – Кажется, не такая, чтобы о ней стоило говорить. – Я люблю это место. Мне нравится здесь ходить…
Ты получишь за ту же сумму восемьдесят тысяч тонн рельсов и сможешь проложить пятьсот миль путей. Ты знаешь, какой материал дешевле и легче стали. Твои рельсы будут не из стали, а из риарден-металла. Не спорь, не возражай. Я не нуждаюсь в твоем согласии. Мне не нужно, чтобы ты соглашалась или даже знала об этом. Все устрою я, и я один буду за все в ответе.
Ходили слухи, что выработка компании Данаггера резко упала за первый же месяц после его ухода. Журналисты кричали, что это временное явление, все наладится, как только кузен Данаггера реорганизует компанию. Весь последний месяц на первых страницах газет обсуждалась катастрофа на строительстве жилого здания: балки из некачественной стали обрушились, похоронив под обломками четверых строителей. Люди знали и то, о чем газеты умалчивали: балки изготовили на предприятии Оррена Бойля из его же металла. Собравшиеся в гнетущем молчании сидели в зале суда и смотрели на высокую серую фигуру не с надеждой, нет, они давно утратили способность надеяться, но с бесстрастным безразличием и пока что неясным вопросом.
Толпа помнила, что те же самые газеты меньше чем два года назад кричали, что производство риарден-металла необходимо запретить, потому что его производитель ради собственной жадности подвергает опасности жизнь людей, а сейчас он оказался под судом за то, что отказал обществу в получении порции своего сплава.
Хочу, чтобы вы правильно поняли это. Если сейчас мои ближние, называющие себя обществом, верят в то, что ради их блага необходимы жертвы, тогда я скажу: будь проклято общественное благо, я не стану его частью! Толпа разразилась аплодисментами.
Но Франсиско д’Анкония не пришел.
Они едят нас живьем, им никого не обмануть словами о том, что во всем виноваты богачи. Что с нами будет? – Послушайте, мистер Риарден, – перебил ее мужчина, по виду заводской рабочий.
На следующий день за обедом Лилиан сказала: – Итак, ты выиграл процесс, не так ли?
Однажды декабрьским вечером, когда улица за окном напоминала больное горло, кашляющее автомобильными сигналами в предрождественских пробках, Риарден сидел в своем номере в отеле « Уэйн-Фолкленд» , пытаясь побороть врага, более страшного, чем усталость или страх: отвращение, возникающее при мысли о необходимости иметь дело с людьми.
Тело всегда будет следовать логике его глубинных убеждений. Если он поверит, что пороки – ценность, его существование обратится во зло, и одно только зло станет привлекать его.
– Но что ты сделал со своей репутацией? Франсиско пожал плечами:
В тот вечер Риарден, подняв воротник и низко надвинув шляпу на глаза, рассекая ногами позёмку, клубившуюся у самых колен, топтался на заброшенном угольном карьере в богом забытом уголке Пенсильвании, наблюдая за погрузкой пиратски добытого для него угля.
– Но вы знаете, что это невозможно! – Что ж, если вы, закрыв линию, решите свои проблемы, что это даст нам?
Она ответила, с трудом преодолев огромное расстояние, отделявшее ее от времени, некогда принадлежавшего ей: – Привет, Фриско. – Прикончили наконец Джона Голта? Дагни с трудом справлялась с путаницей времен.
– он снова указал на город. – Господи, нет! – Это доказывает, что другой тип людей существует. – Да! – страстно ответила она. – Да.
– Я мог бы ответить на этот вопрос, – сообщил он. – Могу сказать тебе, кто такой Джон Голт. – В самом деле? Кажется, его знают все, но истории всегда разные.
Работали лишь бакалейные лавки да питейные заведения. Платформу железнодорожного вокзала запрудила толпа. Огни прожекторов выхватили ее из темного окружения гор, превратив в маленькую сцену, на которой каждый жест казался выставленным напоказ перед невидимыми ярусами зрителей, расположившимися в ночи.
Не чувствуя ничего, кроме недоумения, Риарден сосредоточился на зрелище, которое, мелькнув перед ним в прошлом, предстало сейчас во всей неприглядности: мольбы о жалости, порожденные рычащей ненавистью, с угрозами и требованиями.
Риардена потрясло, что она не закричала в ответ, а затихла и съежилась. – Ты не имеешь права, – тупо проговорила Лилиан.
Мы не должны позволить банальным трудностям препятствовать нашему пониманию того, что этот план вызван исключительно заботой о благосостоянии народа. Он служит общественному благу.
В небе над просторными улицами Вашингтона появились просветы нежной апрельской голубизны, и несколько лучей пробились сквозь облака.
– Никаких слоев, – отрубил Киннан. – Только представителей рабочих. И точка. – Что за черт! – завыл Оррен Бойль. – Это подтасовка! – Вот именно, – кивнул Фред Киннан. – Но это дает вам в руки господство над всем бизнесом страны! – А вы думаете, чего я добиваюсь?
– Что за странные вещи вы говорите!
Почему бы не разрешить производить этот металл мне, и почему бы людям не получать его, когда он необходим? Только из-за частной монополии одного эгоистичного индивидуума? Должны ли мы жертвовать своими правами ради его личных интересов? – Брось ты, брат, – остановил его Киннан.
С интеллектуалами делайте, что пожелаете. Они все примут. – В одном я согласен с мистером Киннаном, – вступил доктор Феррис. – Я согласен с приведенными им фактами, но не с его чувствами.
– Да, – согласился Моуч. – Я знаю. – Опасность, которая меня тревожит, подстерегает с другой стороны, – задумчиво проговорил доктор Феррис.
И многие из них примут наши условия игры и подпишут Сертификаты дарения. Главное – организовать пропагандистскую кампанию и внушить людям, что это их патриотический долг, а все те, кто отказываются подписать сертификат, – воплощенное зло, вот они и подпишут. Но… – Феррис умолк. – Я понимаю, – Моуч все больше нервничал.
Любая неожиданность способна нарушить шаткое равновесие и погубить все дело. Если есть хоть один человек, желающий это сделать, он это сделает. Ему известно истинное положение вещей, он знает то, о чем не говорят вслух, и не побоится назвать все своими именами. Он владеет самым опасным оружием. Он – наш смертельный враг. – Кто? – выдохнул Лоусон. Поколебавшись, доктор Феррис пожал плечами и ответил: – Невиновный человек.
– невинным тоном осведомился Таггерт. Имя, которого никто не хотел произносить, повергло комнату в звенящую тишину. – Что, если и так? – наконец осторожно спросил доктор Феррис. – Ничего, – пожал плечами Таггерт.
– Не кажется ли вам целесообразным, пока еще не заморожены цены, уладить дело с железнодорожными тарифами? Я подумываю об их повышении. Небольшое, но заметное повышение необходимо. – Мы обсудим это, вы и я.
Быстро, без усилий, она шла по коридору, но с таким чувством, что ноги не касаются пола.
В лесистой части Беркширских гор у Дагни имелся охотничий домик, унаследованный от отца, который она не навещала уже несколько лет. – Я хочу поехать с вами, – прошептал Эдди. – Я хочу уволиться, но… не могу.
Если захочешь со мной увидеться, Эдди Уиллерс расскажет тебе, как туда добраться. Я вернусь через две недели. – Хочешь сделать мне приятное? – Да.
Не он ли первый швырнул ей в лицо все те оскорбления, которые сейчас сброд готов обрушить на нее публично? Не сам ли он принял как вину высочайшее счастье свой жизни, которое наконец обрел?
Когда Риарден заговорил с ней о деле, его манеры и тон по резкости и прямоте превосходили обычный стандарт общения с мужчинами, партнерами по бизнесу.
Позволит ли он ввергнуть ее существование в бездну, в которую ему хода нет?
«Я люблю тебя, Дагни», чувствуя тихое счастье в простых словах, несмотря на то, что говорил их сейчас впервые.
В первый же день в своем новом кабинете он заявил мне, что повесить на стену портрет Нэта Таггерта – не слишком хорошая идея.
– Да, конечно. – Все мои средства помещены в « Банк Маллиган» . – В Чикаго нет никакого « Банка Маллиган» .
Перед ними стояла полицейская машина. Водитель высунулся из окна: – Ах, это вы, мистер Риарден!
– Ты должен туда попасть, Кип, – зловеще повторил человечек с тупой монотонностью, словно подводя итог.
Кип Чалмерс пригласил его, потому что старик выглядел весьма аристократично. Гилберт Кейт-Уортинг согласился, поскольку случай оказаться в центре внимания предоставлялся не часто. – Черт бы побрал эти железные дороги! – ворчал Кип Чалмерс.
– Если они не доставят меня на съезд вовремя, я сдеру с них скальпы и заберу вместе с их железной дорогой! Не могли бы вы сказать машинисту, чтобы он поторопился? – Три раза говорил. – Я его уволю.
Они что, не знают, что на этом поезде еду я ? – Теперь уже знают, – вступила Лора Брэдфорд. – Заткнись, Кип. Ты мне надоел. Чалмерс вновь наполнил свой стакан. Вагон бросало, стекло на полках бара позвякивало.
– Мы быстро вас догоним, – заверил его Кип Чалмерс. – Ваша страна невероятно наивна. Какой-то анахронизм. Вся эта болтовня о свободе и правах человека… я не слышал ничего подобного со времен моего прадедушки. Это не более чем словесная роскошь для богачей.
Везут боеприпасы в арсеналы Западного побережья. Молись лучше, чтобы ничто их не задержало на твоем направлении. Если ты боишься неприятностей, задержав « Комету» , то, поверь, это цветочки по сравнению с бурей, что нас ждет, попытайся мы только остановить армейский специальный. Все молчали.
«Мистеру Джеймсу Таггерту, Нью-Йорк. Задержан на « Комете» в Уинстоне, штат Колорадо, вследствие некомпетентности ваших людей, отказавшихся предоставить мне локомотив.
Он выбрал другой путь: не противиться, а следовать политике начальства. Билл Брент намного превосходил его в любом вопросе, касавшемся техники, но в данном случае Дэйв мог побить Брента без усилий. Прежнему обществу для выживания были необходимы способности Билла Брента, теперь же требовался талант Дэйва Митчема.
Формировщик потянулся к телефону в кабинете диспетчера, чтобы, как ему приказали, вызвать паровозную бригаду. Но рука замерла на полпути. Его внезапно резанула мысль о том, что он отправляет людей на смерть, и что из двадцати человек, значившихся в списке, двое, по его выбору, погибнут.
Он подумал, предупреди он кого-нибудь из команды, могут возникнуть неприятности, возможно, начнется борьба, и ему придется действовать куда более жестко… Вот только он позабыл, ради чего будет эта борьба? Ради истины? Справедливости? Братской любви?
– Я этого не сделаю, – в голосе Брента звучала твердость, не замутненная эмоциями. – Вы отказываетесь выполнять приказ? – Отказываюсь.
Ведя машину обратно к коттеджу, Дагни любовалась горным водопадом, устремлявшимся с невероятной силой с гранитной стены, его брызгами, радугой сиявшими на солнце. Она подумала: здесь можно построить электростанцию, достаточно мощную, чтобы снабжать электричеством ее коттедж и весь Вудсток – город мог ожить.
Ошибка произошла сотни лет назад, ее совершили Себастьян д’Анкония, Нэт Таггерт и каждый из тех, кто кормил мир и в ответ не получал даже благодарности. Ты сегодня не знаешь, что хорошо, а что плохо?
Мы жили по собственным стандартам. – Да, и платили за это штрафы! Штрафы, выкупы, материальные и духовные: деньгами, которые наши враги получали, хоть и не заслуживали, и честью, которую мы заслужили, но не получили.
Отказаться от « Таггерт Трансконтинентал» теперь, когда она… Она же совсем как человек… – Была. Но все кончено. Оставь ее мародерам. Она не принесет им добра.
Почему ты не отдашь им то, о чем они просят?
Ее крик прозвучал точно так же, как последние крики в темноте взорвавшегося туннеля.
Ты знаешь, где она, и скажешь об этом мне, иначе я доложу Объединенному совету! Я поклянусь им, что ты знаешь, где ее найти, и попробуй тогда убедить их в обратном! Эдди ответил с легким оттенком удивления:
Ты знаешь, где она, и скажешь об этом мне, иначе я доложу Объединенному совету! Я поклянусь им, что ты знаешь, где ее найти, и попробуй тогда убедить их в обратном! Эдди ответил с легким оттенком удивления: – Я никогда не делал вид, что не знаю, где она находится, Джим. Я это знаю. Но вам не скажу. Крик Таггерта превратился в дрожащий, бессильный визг, выдавший, что он понял свой просчет.
Форма протеста людей. Они пытаются продолжать работу, но внезапно наступает момент, когда они больше не могут. Что нам с этим делать?
– Садись, Франсиско. Она осталась стоять перед ним, как будто специально показывая, что ей нечего скрывать, даже усталость – цену, которую ей пришлось заплатить тяжелому дню. – Не думаю, что смогу остановить тебя сейчас, – начал он, – когда выбор сделан. Но если остался хоть один шанс задержать тебя, я хочу им воспользоваться. Она медленно покачала головой. – Нет такого шанса. Да и зачем, Франсиско? Ты отказался от всего. Какая тебе разница, где я пропаду, на железной дороге или вдали от нее?
Знаешь, Дагни, нас учили, что Богу – Богово, а кесарю – кесарево. Возможно, их Бог такое дозволяет. Но человек, которому мы служим, нет. Он не допускает двойной лояльности, войны между разумом и телом, пропасти, разделяющей ценности и действия, не признает никакой дани кесарю.
На плечи Дагни словно рухнула неподъемная ноша. Франсиско поднялся неспешным, автоматическим движением, продиктованным кодексом чести семьи д’Анкония.
Она заметила, что он долгим взглядом посмотрел на входную дверь, будто все еще видел человека, который ушел. Риарден сказал спокойно: – Он мог ударить меня в любой момент.
С уважением, Квентин Дэниелс».
Конечно, она спасет железную дорогу, через год или через месяц… Что ты хочешь, чтобы я сказал?… Нет. Она не сказала мне, на что рассчитывает. Она не говорила, что чувствует, о чем думает… Ну, а ты сам-то как полагаешь, что она чувствует? Это для нее настоящий ад, да и для меня тоже!
Он помолчал, размышляя о том, почему глаза рабочего, которые всегда видели его насквозь, сегодня вызывают у него чувство неловкости. Он смотрел в стол и заметил, что в стоявшей перед рабочим тарелке полно окурков.
Два дня она утешалась видами городов, проносившихся за окном: заводами, мостами, неоновыми вывесками и рекламными щитами над крышами зданий – всей многолюдной, закопченной, активной жизнью промышленного Запада.
При виде этих двоих Дагни поежилась: «Не могу смотреть на вас… Я, которая знает, как много пришлось совершить, чтобы дать вам вашу юность, этот вечер, старенькую машину и гигантский конус мороженого, которое вы собираетесь купить за четвертак».
Дагни позвонила и попросила стюарда принести из вагона-ресторана ужин на двоих. Бродяга молча смотрел на нее, но, стоило стюарду уйти, отплатил ей единственным, что оставалось в его распоряжении, сказав: – Мне не хотелось бы создавать вам проблем, мэм. – Каких? – улыбнулась Дагни.
Один человек трудился всю жизнь, потому что мечтал послать сына в колледж.
Человеку на операционном столе, если погаснут софиты? Пассажирам самолета, сломавшегося высоко над землей?
Дагни не видела глаз, только влажные овалы, поблескивающие в свете луны. Вот они, думала она, люди нового века, те, кто требуют самопожертвования и принимают его.
– Продайте мне эту пачку. – Не думаю, что вы сможете себе это позволить, мисс Таггерт. Но, если хотите, продам. – Сколько она стоит?
Порой горы расступались, показывая спокойные долины, затопленные туманом. Иногда туман поднимался, поглощая землю, растворяя ее в пространстве, где не осталось ничего, кроме шума двигателя.
– Могу ли я найти машину, чтобы немедленно поехать в Технологический институт? – спросила Дагни. Дежурный в замешательстве посмотрел на нее. – Думаю, сможете, мэм. Но… зачем? Там никого не осталось. – Там мистер Квентин Дэниелс. Дежурный медленно покачал головой, потом отогнул большой палец и указал через плечо на восток, на удаляющиеся габаритные огни самолета. – Вон где теперь мистер Дэниелс. – Что? – Он только что улетел.
Поэтому сразу предупреждаю вас, что в этой долине одно слово находится под запретом: слово «дай». – Прошу прощения, – сказала она. – Вы правы.
Где ваш рынок? Эллис усмехнулся: – Рынок? Я работаю сейчас ради пользы, а не для доходов: ради своей пользы, а не для доходов грабителей.
– Вот что делают с нами в аду. Можете представить, чтобы я смирился с чем-то подобным? – Нет, – прошептала она. – А он?
Они вернулись в машину и пустились в путь по последним, убегающим вниз поворотам дороги. Дагни повернулась к Голту; он тоже повернулся к ней, словно ждал этого. – Это вы были в тот день в кабинете Данаггера, ведь так? – спросила она. – Да.
Он указал вперед и коротко ответил: – Судите сами. Дорога, виляя между ямами и ухабами, вела теперь к жилым домам. Они не образовывали улицу, а были беспорядочно разбросаны по возвышенностям и низинам – маленькие, простые коттеджи, построенные из местных материалов, главным образом, сосны и гранита, однако с щедрой изобретательностью и строгой экономией сил.
Тишина, лишь изредка нарушаемая треском сломанной веточки или звуком падающей капли где-то в лесу, казалось, оберегала все самое сокровенное, сокрытое здесь, надежно затаившееся и никому неведомое. Дагни, окончательно смирившись со всем, вспомнила слова Франсиско: « Посмотрим, кто из нас окажется более верен своим предкам: ты – Нату Таггерту или я – Себастьяну д’Анкония… Дагни! Помоги мне остаться. Отказаться. Хоть он и прав!..»
Дагни долго стояла, глядя на постройку; сознание ее сузилось до одной конкретной точки, но она всегда знала, что чувство представляет собой некую сумму, выведенную счетной машиной разума, и ее теперешние ощущения были именно такой суммой мыслей, облекать которые в слова не было никакой нужды.
– Знаю. – Но не думаю, что вы живете по этому закону. – Тогда вам предстоит узнать, кто из нас ошибается. Дагни уверенно подошла к стальной двери и, не спрашивая разрешения, попыталась повернуть шарообразную ручку. Но крепко запертая дверь казалась влитой в камень.
– Ну, что ж, это один из ключей к нашему секрету, – кивнул Экстон. – Спросите себя, должна ли ваша мечта о рае сбыться, когда мы все будем в могиле, или осуществиться здесь и сейчас. В этой жизни, на этой земле. – Понимаю, – прошептала Дагни.
Я не оставлял его – просто там оно перестало существовать. Но я все равно работаю над его усовершенствованием, то есть служу делу справедливости… Нет, справедливость не перестала существовать.
Ну вот, теперь наступила их очередь.
Во все века поклонения иррациональности, какие бы формы косности она ни избрала, какие бы зверства ни практиковала, мы живы лишь благодаря тем людям, которые постигали, что пшенице для роста нужна вода, что выложенные дугой камни образуют арку, что дважды два – четыре, что любовь не мука, а счастье, что жизнь не поддерживается разрушением.
Благодаря этим людям все прочие научились переживать минуты проблеска человечности, и только они, эти минуты, позволяли им существовать. Это человек разума научил их печь хлеб, залечивать раны, ковать оружие и даже строить тюрьмы, в которые они его же и бросали.
То была первая экспериментальная модель. Никто, кроме меня или человека моих способностей, не мог доделать его или хотя бы понять, что он собой представляет. А я знал, что ни один человек моих способностей и близко не подойдет к этому заводу.
То была первая экспериментальная модель. Никто, кроме меня или человека моих способностей, не мог доделать его или хотя бы понять, что он собой представляет. А я знал, что ни один человек моих способностей и близко не подойдет к этому заводу. – Вы понимали, какое достижение представлял собой ваш мотор?
– У нас не было никаких правил, – снова заговорил Голт, – кроме одного: когда человек приносил нашу клятву, он брал на себя обязательство не работать по профессии, не отдавать миру плодов своего разума. Каждый держал слово на свой лад.
Голт увидел во взгляде Дагни вопрос и надежду и добавил:
Она обрела его, нашла все, что хотела: желанный дух был здесь, в этой комнате… но ценой ему станет сеть железных дорог, рельсы, которые исчезнут, мосты, которые рухнут, сигнальные огни, которые погаснут… И однако же…
Мужчина закурил сигарету. Дагни попыталась догадаться, какую профессию он избрал, любил и оставил, чтобы поселиться в этой долине.
Поэтому буду брать с вас по пятьдесят центов в день, и вы расплатитесь со мной, когда вступите во владение счетом, открытым на ваше имя в банке Маллигана. Если откажетесь от счета, Маллиган снимет с него ваш долг и отдаст мне деньги по первому требованию.
Но не видел способа бороться с этим. Джон нашел способ.
Чтобы ты не знала радости, дабы ее мог знать он? Чтобы ты служила орудием для удовольствия других? Была средством, а человекообразная тварь – целью?
Чтобы ты не знала радости, дабы ее мог знать он? Чтобы ты служила орудием для удовольствия других? Была средством, а человекообразная тварь – целью? Дагни, вот что я увидел, вот чего я не мог позволить им с тобой сделать!
Мы его достигли. Чего мне еще желать? Только видеть тебя здесь. Джон сказал, что ты все еще штрейкбрехер?
Я покинул тебя, чтобы сражаться за мою любовь, за это состояние человеческого духа, и знал, что если потеряю тебя, то все равно буду тебя завоевывать с каждым годом борьбы.
Дагни заметила, что Голт не спрашивает ее о Франсиско. Рассказывая о своем пребывании в доме друга детства, она не заметила никакой реакции: ни обиды, ни одобрения. Правда, ей показалось, что по его серьезному, внимательному лицу скользнула чуть заметная тень, но, судя по всему, он не испытывал особых чувств по поводу ее визита к Франсиско.
Композитор стоял посреди гостиной, они были одни; сквозь распахнутое настежь окно врывалась летняя ночь, поросшие лесом уступы спускались к блеску далеких огней долины.
– Они и есть мое основное занятие, мисс Таггерт, – сказала молодая мать в ответ на ее вопрос, заворачивая буханку свежего хлеба и улыбаясь из-за прилавка.
Дагни почувствовала, что доктор Экстон явно подобрел к ней: в нем уже не было его обычной строгости и сдержанности; он словно бы принимал ее в свой круг и не просто как обычную гостью. Франсиско, со своей стороны, как будто хотел подчеркнуть, что ее присутствие здесь вполне естественно, и его следует принимать как нечто само собой разумеющееся.
Я знал, что ошибаются и те и другие; меня поражало, что это знают и трое юношей… Роберт Стэдлер заведовал кафедрой физики, я – кафедрой философии. Мы отменили все ограничения и правила для этих трех студентов, избавили их от всех обязательных, ненужных курсов, давали им самые сложные задания, расчистили им путь к тому, чтобы они получили дипломы по нашим специальностям за четыре года. Они не жалели сил. Мало того, им в течение этих четырех лет приходилось зарабатывать на жизнь. Франсиско и Рагнар получали деньги от родителей.
Подумала о том, что во внешнем мире никто бы не сказал ей этого в такую минуту, – ей говорили бы о моральном кодексе мира, чтящем ложь во спасение как акт милосердия, почувствовала прилив отвращения к этому кодексу, впервые вдруг полностью осознав всю его мерзость и…
«Но это, – подумала Дагни, – и есть моральный кодекс людей во внешнем мире – кодекс, предписывающий им действовать, исходя из предпосылки, что другие слабые, тупые, лживые, поэтому строй их жизни – блуждание в тумане притворного и непризнанного, убеждения, что факты не являются твердыми и окончательными, состояние, в котором люди, не признавая ни одной из форм реальности, блуждают, оступаясь, по жизни нереальными, несформированными, и умирают, не родясь.
– Самое позднее в ноябре, – ответил Франсиско. – Сообщу по коротковолновому передатчику, когда буду готов вернуться.
– Самое позднее в ноябре, – ответил Франсиско. – Сообщу по коротковолновому передатчику, когда буду готов вернуться. Включите отопление у меня в доме? – Включу, – ответил Хью Экстон. – И приготовлю к твоему появлению ужин.
Голт взглянул на него, потом спокойно ответил:
Франсиско резко отвернулся, потом очень медленно, словно с подчеркнутой значимостью, продолжил разливать вино в три сосуда на столе.
– Да, Государственный научный институт гордится своими достижениями в служении обществу… Государственный научный институт не является орудием чьих-то частных интересов или личной алчности, он служит благу человечества, всеобщей пользе…
На то мгновение, пока его лицо растягивалось в притворной улыбке, он ощутил смутный, почти суеверный страх, будто снова уловил беззвучный ритм какой-то хорошо отлаженной машины, словно угодил в эту машину и вынужден ей подчиняться. – Проект «Икс»? – негромко повторил он заговорщицким тоном.
Но не мог найти; там был только холмик серого меха. Когда он опустил бинокль и повернулся, то увидел, что доктор Феррис смотрит на него.
– Не смог бы себе этого позволить. Это огромное вложение безо всяких перспектив прибыли. Какой выгоды он мог бы ожидать от этого проекта? Та ферма уже не будет приносить доходов, – он указал на темную полоску вдали.
Стэдлер отвернулся; наблюдавший за ним Феррис видел только благородную линию высокого лба и глубокую горестную складку в уголке рта. Вдруг Роберт Стэдлер повернулся к нему. Это походило на струю крови из внезапной трещины в почти затянувшейся ране: лицо Стэдлера открылось, выплеснулись страдания, ужас, подлинное чувство, будто на миг они оба вернулись к человеческой сути, и он простонал с возмущением и отчаянием: «И это в цивилизованный век, Феррис, в цивилизованный век!
Если кто-нибудь захочет выступить против политики правительства, как он добьется того, чтобы его услышали? Через этих джентльменов прессы, доктор Стэдлер? Разве в стране есть хоть одна независимая газета? Неконтролируемая радиостанция? Хоть какая-то частная собственность? Личное мнение?
Спасите нас! Вы единственный, кто может! Доктор Стэдлер посмотрел на него.
Они вели себя, как дети, которые, еще не умея читать, берут книгу и произносят то, что вздумается, делая вид, будто именно это содержится в непонятных черных строчках.
Эдди, словно обессиленный после многочасовых побоев, поднял на нее глаза. – Придется, Дагни, – сказал он убитым голосом. – Кто он такой?
– Координатор – единственный арбитр общего блага и единственная власть над распределением локомотивов и подвижного состава на всех железных дорогах страны. Наступила минута молчания. – Понятно, – сказала Дагни.
Она недоуменно посмотрела на него: ей казалось, что ему это будет приятно. – Хотелось бы верить, – сказал он, – что ты любишь меня за то, какой я есть, а не за мою железную дорогу. – О господи, Джим, – воскликнула она, – неужели ты подумал, что я…
– Привет, малышка! – громко крикнул он с порога и бросил ей на руки целую охапку сирени. – Счастливые дни вернулись! Я увидел эти цветы и сразу же подумал о тебе. Весна наступает, детка!
В том-то и беда. Во всех твоих «почему». Ты постоянно спрашиваешь о причинах . То, о чем я говорю, невозможно выразить словами. Невозможно назвать . Это надо чувствовать. Человек либо чувствует, либо нет. Это свойство не разума, а сердца. Неужели ты никогда не чувствуешь?
– Какого? – Не ставить ничего – ничего! – выше суждений своего разума. – На вашу долю выпали тяжкие испытания… может, более тяжкие, чем на мою… чем на чью бы то ни было… Что давало вам силы их вынести? – Знание, что моя жизнь есть величайшая ценность, слишком великая, чтобы уступить ее без борьбы. Она увидела на лице Черрил удивление и смятение, словно та пыталась вернуть что-то давно потерянное.
Этих слов не было в сознании Черрил, но она наверняка произнесла бы их, если бы смогла найти; вместо них в ней внезапно вспыхнула ярость, заставившая ее колотить кулаками по железному столбу светофора, по раструбу, хрипевшему насмешливым скрежетом звуковых сигналов. Черрил не могла разбить его кулаками, не могла уничтожить все столбы на улице, уходящей за горизонт, как не могла выбить это кредо из душ людей, которые будут встречаться ей день за днем. Она больше не могла иметь с ними дела, не могла идти тем путем, каким шли они.
Ты никогда не была такой упрямой! – Ну, что ты, Джим, в последние два месяца я с тобой не спорила. – О том и речь! – он спохватился, но все же заметил, как она улыбнулась. – Речь о том, что я хотел устроить совещание. Узнать, что ты думаешь о создавшемся положении… – Ты это знаешь. – Но ты не сказала ни слова! – Я сказала все, что могла сказать, еще три года назад. Сказала, куда заведет тебя этот курс. Так и случилось.
Пока они голосовали, из ближних и дальних уголков земного шара пришло известие, что собственности «Д’Анкония Коппер» не осталось нигде на свете. Нигде, дамы и господа. В тот миг, когда пробило десять, благодаря какому-то адскому чуду синхронизации, вся собственность «Д’Анкония Коппер»
– Клятву? – встрепенулась она, подумав о надписи на храме Атлантиды.
– Убирайся отсюда, – устало сказал Риарден, – и в следующий раз, когда захочешь меня видеть, договорись о встрече и приходи в кабинет. Но не появляйся, если тебе нечего будет сказать. Это не то место, где обсуждаются чувства, мои или чьи бы то ни было. Филипп не позвонил, но появился вновь, сутулясь, среди громадных домен с видом одновременно виноватым и чванливым, словно шпионил и оказывал честь своим присутствием.
– Что случилось? Кто вы? – Один из ваших работников в миннесотском отделении, мисс Таггерт. Через день-другой поезда перестанут уходить отсюда, а вы понимаете, что это значит в разгар уборки урожая.
– Сигналы будут через полчаса. – Откуда они возьмутся? – Пошли, – сказала она, вставая. Все последовали за ней, быстро шедшей по пассажирской платформе мимо сбившихся в кучки беспокойных пассажиров у неподвижных поездов.
Он встал, и она, утратившая дар речи, покорно поднялась. – Я останусь здесь, на своей работе, – заговорил Голт. – Только не пытайся увидеть меня.
«Вот в чем, – думал он, глядя на свою семью, – суть их просьб о милосердии, логика тех чувств, которые они так добродетельно именовали нелогичными.
«Вот в чем, – думал он, глядя на свою семью, – суть их просьб о милосердии, логика тех чувств, которые они так добродетельно именовали нелогичными. Вот в чем простая, грубая сущность всех, кто утверждает, что способен чувствовать, не думая, и ставить милосердие выше справедливости.
Он, человек бурной энергии и страстных амбиций, человек успеха, сияющий пламенем своих достижений, оказался среди той претенциозной золы, которая именовала себя интеллектуальной элитой, выгоревших остатков неусвоенной культуры, питавшихся отсветом разума других людей, провозглашавших свое отрицание разума как единственную претензию на исключительность, стремление править миром как единственную страсть.
И она, непрошеная поклонница этой элиты, перенявшая у этих людей банальную усмешку как единственную реакцию на Вселенную, считавшая бессилие достоинством и пустоту добродетелью, видела в нем, не знающем об их ненависти, простодушно презирающем их позерство, опасность их миру, угрозу, вызов, укор.
Она старалась нарушить его моральную чистоту, хотела разрушить его нравственные устои ядовитым чувством вины, словно, если бы он нравственно пал, его порочность дала ей право быть порочной самой.
Снаружи Риардена встретили холодный ветер, плотно прижавший пальто к его телу, словно объятье, зеленый простор у подножья холма и ясное, меркнущее небо.
– Что будет с тысячами моих рабочих, поставщиков, покупателей, если обанкрочусь я? – Вы, мистер Риарден? – удивленно произнес Холлоуэй.
Он будет лучше справляться с делом, чем Бойль. – О, но это было бы позволением сильному взять верх над слабым! Мы не можем на это пойти! – Тогда не говорите о спасении экономики. – Мы только хотели… Моуч не договорил. – Вы только хотели продукции без людей, способных производить, так? – Это… это теория.
– О нет! – ахнул Моуч. – Даже думать об этом не хотим! – воскликнул Холлоуэй.
– Да, Тони, абсолют. Риарден неторопливо, осторожно поднялся на ноги; увидел спазмы боли на лице парня, когда медленно прижал его к груди, словно ребенка, но спазмы перешли в очередное подобие улыбки, и парень спросил: – Кто теперь Кормилица? – Видимо, я.
На площадях Нью-Йорка ко дню этой речи установили общественные громкоговорители, и они ежечасно разражались хриплыми звуками при бое далеких часов, над усталым шумом уличного движения, над головами убогих толп раздавался громкий, механический крик встревоженного голоса: «Слушайте двадцать второго ноября доклад мистера Томпсона о всемирном кризисе!
На площадях Нью-Йорка ко дню этой речи установили общественные громкоговорители, и они ежечасно разражались хриплыми звуками при бое далеких часов, над усталым шумом уличного движения, над головами убогих толп раздавался громкий, механический крик встревоженного голоса: «Слушайте двадцать второго ноября доклад мистера Томпсона о всемирном кризисе!» Этот крик раскатывался в холодном воздухе и замирал среди окутанных туманом крыш, под пустой страницей календаря без даты.
Голос звучал так, словно говоривший обращался не к группе, а к одному человеку; то был тон обращения не к собранию, а к разуму. – Вы слышали, что сейчас век морального кризиса. Вы сказали это сами отчасти в страхе, отчасти в надежде, что эти слова бессмысленны.
Вы – моральные каннибалы, я уверен: вы всегда знали, что хотите именно этого. Но ваша игра проиграна, потому что теперь это знаем и мы. В течение веков страданий и бедствий, вызванных вашим моральным кодексом, вы кричали, что ваш кодекс нарушается, страдания являются карой за его нарушение, люди слишком слабы и эгоистичны, чтобы проливать всю кровь, какой этот кодекс требует.
В течение веков моральное сражение велось между теми, кто утверждал, что ваша жизнь принадлежит Богу, и кто считал, что она принадлежит вашему ближнему, теми, кто проповедовал, что добро представляет собой самопожертвование ради духа на небе, и кто считал, что добро есть самопожертвование.
И то и другое является первоосновами, содержащимися в любом вашем действии, в любой части вашего знания и в его сумме, от первого солнечного луча, который воспринимаете в начале жизни, до обширнейшей эрудиции, которую можете приобрести к ее концу.
Ваш разум – единственный судья истины, и если другие не соглашаются с его вердиктом, реальность есть суд окончательной апелляции.
Разумность есть признание того факта, что реальность существует, и ничто не может изменить истины и быть выше акта ее постижения, который есть мышление. Разум – его единственный судья ценностей и руководитель его действий.
Справедливость есть признание того факта, что ты не можешь фальсифицировать сущность людей, как не можешь фальсифицировать сущность природы, что ты должен судить о всех людях так же добросовестно, как судишь о неодушевленных предметах, с тем же уважением к истине, с тем же неподкупным подходом, с таким же чистым и разумным процессом отождествления, что о каждом человеке нужно судить по тому, что он есть, и относиться к нему соответственно.
Сокрытие своего презрения к людским порокам есть акт моральной подделки, а сокрытие восхищения добродетелями людей есть акт морального утаивания; ставить какие-то другие интересы выше справедливости значит обесценивать свою моральную валюту и обманывать добро ради зла, поскольку только добро может потерять из-за отсутствия справедливости, и только зло может выиграть; наказание людей за их добродетели и награждение за пороки представляет собой яму в конце этой дороги, моральное банкротство, падение к полной греховности, черная месса в культе смерти, посвящение своего сознания разрушению существования.
Способность производить – твое приятие морали, признание того, что ты решил жить.
Человек, подавляющий свой разум, – это остановленная машина, постепенно начинающая ржаветь. Человек, позволяющий лидеру указывать ему направление, представляет собой развалину, которую отправят на металлолом; человек, делающий другого своей целью, подобен человеку, путешествующему автостопом, ничего не платя, и ни одному водителю не стоит подвозить такого попутчика.
Доказательством достигнутого совершенства является содрогание в презрении и протесте против роли жертвенного животного, против подлой наглости любой веры, которая предлагает пожертвовать незаменимой ценностью, которую представляют собой ваше сознание и несравненное великолепие вашего существования слепым уверткам и косному увяданию других.
Разумное существо, он рождается со способностью творить, но должен творить по выбору. Первой предпосылкой его самоуважения является великолепный эгоизм его души, желающей самого лучшего во всем – в материальных и духовных ценностях, души, стремящейся прежде всего к достижению собственного морального совершенства, ничего не ценя выше самой себя.
Если выберете смесь противоречий, она засорит ваш двигатель, разъест ваши трансмиссии и приведет к аварии при первой же попытке ехать в машине, которую вы, водитель, испортили. Если мерой ценностей для вас является неразумное, а ваша концепция добра представляет собой невозможное, если вы хотите незаработанных вознаграждений, богатства или любви, которых вы не заслуживаете, лазейки в законе причин и следствий, хотите, чтобы а по вашей прихоти становилось не А, то вы в итоге достигните состояния противоположного жизни.
Как он отдает плоды своего труда только в обмен на материальные ценности, так и ценности своего духа: любовь, дружбу, уважение, – он отдает в виде платы в обмен на человеческие добродетели, за свое эгоистическое удовольствие, какое получает от людей, которых способен уважать. Паразиты-мистики, которые на протяжении веков осуждали и презирали торговцев, хваля при этом нищих и грабителей, знали тайный мотив своего глумления: торговец – то существо, которое внушает им страх, он – воплощение справедливости. Вы спрашиваете, какие моральные обязательства есть у меня перед людьми?
Когда не совпадают, я не вступаю ни в какие отношения – предоставляю инакомыслящим идти своим путем и не сворачиваю со своего.
Вы помещаете человека в такой мир, где ценой его жизни является отказ от всех добродетелей, каких требует жизнь, и смерть в результате процесса постепенного разрушения – единственное, чего достигнете вы и ваша система, когда смерть становится правящей силой, окончательным доводом в человеческом обществе.
Это моральный абсолют, который не подлежит обсуждению. Я не считаю разумными тех, кто собирается лишить меня разума. Я не вступаю в дискуссии с теми, которые считают, что могут запретить мне думать.
Наши условия и наша движущая сила противоположны вашим. Вы использовали страх как оружие и несли человеку смерть в наказание за отрицание вашей морали. Мы предлагаем ему жизнь в виде награды за принятие нашей. Вы, поклоняющиеся нулю, вы так и не поняли, что достижение жизни не эквивалент спасению от смерти.
Наши условия и наша движущая сила противоположны вашим. Вы использовали страх как оружие и несли человеку смерть в наказание за отрицание вашей морали. Мы предлагаем ему жизнь в виде награды за принятие нашей. Вы, поклоняющиеся нулю, вы так и не поняли, что достижение жизни не эквивалент спасению от смерти. Радость – это не «отсутствие страдания», ум – не «отсутствие глупости», свет – не «отсутствие темноты», бытие – не «отсутствие небытия».
Цель ваших усилий заключается в том, чтобы не узнать, не постичь, не назвать, не услышать того, что я сейчас вам скажу: ваша мораль есть Мораль Смерти. Смерть представляет собой меру ваших ценностей, смерть – ваша избранная цель, и вам приходится все время бежать, поскольку нет спасения от преследователя, который намерен вас уничтожить, или от знания. Вы сами – этот преследователь.
Неважно, кому на руку отречение человека от своего величия и его душевные муки: таинственному Богу с каким-то непонятным промыслом или какому-то бродяге, чьи гнойные язвы дают ему некое необъяснимое право притязать на что-то, – человеку не дано понять добра.
Их миф гласит, что человек съел плод с древа познания, – он обрел разум и стал разумным существом. То было познание добра и зла – он стал моральным существом.
– это слово, которое погубило вас. Воспользуйтесь последними силами, чтобы понять его смысл. Вы еще живы. У вас есть шанс. Жертвование означает отказ не от никчемного, а от драгоценного. Жертвование означает отвержение не зла ради добра, а добра ради зла.
Как эта гибкая мораль двойных стандартов разрывает вас надвое, так она разрывает все человечество на два враждебных лагеря: один – это вы, другой – все остальное человечество. Вы – единственный пария, не имеющий права желать или жить. Вы – всего лишь слуга, остальные – господа, вы – единственный отдающий, остальные – получающие, вы – вечный должник, остальные – кредиторы, с которыми вам никогда не расплатиться. Вы не должны ставить под вопрос их право на ваше пожертвование или природу их желаний и потребностей; их право даровано им отрицанием, тем фактом, что они «не вы». Для тех из вас, кто может задавать вопросы, ваш кодекс предусматривает утешительный приз и ловушку: он утверждает, что вы должны служить счастью других ради своего счастья, единственный путь достигнуть радости заключается в том, чтобы отдать ее другим, единственный путь достигнуть процветания – в том, чтобы отдать свое богатство другим, единственный путь защитить свою жизнь – в том, чтобы защищать всех, кроме себя. И если подобная процедура не принесет вам радости, это ваша вина и доказательство вашей порочности; будь вы благонравны, вы бы обрели счастье в устройстве пира для других, и достоинство – в существовании на тех крохах, которые другие могут бросить вам. Вы, не имеющие меры самоуважения, примите эту вину и не смейте задавать вопросов. Однако вы знаете непризнанный ответ, отказываетесь признать то, что видите, какая сокрытая предпосылка движет вашим миром. Вы знаете ее не как открытое заявление, а как смутное беспокойство в душе, когда путаетесь между ложью с сознанием вины и неохотным применением на практике принципа, слишком отвратительного, чтобы называть его. Я, не принимающий незаслуженного, ни ценностей, ни обвинений, задам те вопросы, которых вы избегаете. Почему морально служить счастью других, но не своему? Если радость – это ценность, почему морально, когда ее испытывают другие, но аморально, когда испытываете вы? Если торт – это ценность, почему, когда его едите вы, это аморальное потакание своим слабостям, но ваша моральная цель в том, чтобы его ели другие? Почему вам аморально хотеть его, а другим – морально? Почему аморально создать ценность и оставить у себя, но морально отдать ее? И если оставлять ценность у себя аморально, почему морально другим принимать ее? Если вы бескорыстны и благонравны, когда ее отдаете, разве другие не корыстны и порочны, когда ее берут? Разве добродетель представляет собой служение пороку? Разве моральная цель тех, кто благонравен, приносить себя в жертву тем, кто порочен? Вот вам ответ, который вы боитесь осознать, чудовищный ответ: нет, те, кто берут, не порочны, если не заработали ту ценность, которую вы даете им.
Как эта гибкая мораль двойных стандартов разрывает вас надвое, так она разрывает все человечество на два враждебных лагеря: один – это вы, другой – все остальное человечество. Вы – единственный пария, не имеющий права желать или жить.
Почему аморально создать ценность и оставить у себя, но морально отдать ее? И если оставлять ценность у себя аморально, почему морально другим принимать ее? Если вы бескорыстны и благонравны, когда ее отдаете, разве другие не корыстны и порочны, когда ее берут? Разве добродетель представляет собой служение пороку? Разве моральная цель тех, кто благонравен, приносить себя в жертву тем, кто порочен? Вот вам ответ, который вы боитесь осознать, чудовищный ответ: нет, те, кто берут, не порочны, если не заработали ту ценность, которую вы даете им.
Теперь от нас ждут, что мы будем по-прежнему управлять железными дорогами и знать с точностью до минуты, когда на станцию прибудет пересекший весь континент поезд, ждут, что мы будем по-прежнему управлять сталелитейными заводами и знать молекулярную структуру каждой капли металла в тросах ваших мостов и в фюзеляжах самолетов, которые несут вас по воздуху, пока племена ваших нелепых мелких мистиков дерутся над трупом нашего мира, бормоча, что не существует ни принципов, ни абсолютов, ни знания, ни разума.
Все это – день его рождения как мыслителя и ученого.
Он желает, просит, пресмыкается, умирает, оставляя вам как свидетельства своего взгляда на существование уродливых, чудовищных идолов, отчасти людей, отчасти животных, отчасти пауков, воплощения мира не-А.
Он стремится приказывать, а не убеждать: убеждение требует назависимости и основывается на абсолюте объективной реальности.
Богатство – это средство человеческой жизни, и мистики требуют богатства, подражая живым, убеждая себя, что хотят жить. Но для них обладание награбленной роскошью не радость, а бегство. Они не хотят владеть вашим состоянием – хотят, чтобы вы его лишились. Они не хотят преуспеть – хотят, чтобы вы потерпели неудачу. Они не хотят жить – хотят, чтобы вы умерли; не желают ничего, они ненавидят существование и спасаются бегством. Каждый старается скрыть от себя, что он сам – объект своей ненависти. Вы, так и не понявшие сущности зла, вы, считающие их «заблудшими идеалистами»
Это заговор всех тех, кто хочет не жить, а отделаться от жизни, кто хочет отсечь маленький уголок реальности и тянется ко всем остальным, отсекающим другие уголки.
Я понял, что достигнут тот пункт в поражении каждого добродетельного человека, когда злу для победы нужно его согласие, и никакой вред, причиненный ему другими, не достигнет цели, если он решит не давать согласия.
Единственным результатом этой убийственной доктрины стало удаление морали от жизни. Вы выросли с верой, что моральные законы не связаны с трудом, разве что это помеха и угроза, и человеческое существование представляет собой аморальные джунгли, где все можно и все действует.
Когда мистики плоти из народных республик заявляют, что они защитники разума и науки, вы соглашаетесь и спешите заявить, что ваш основной принцип – вера, что разум на стороне ваших врагов, но ваша сторона – это вера.
Признайте, что все ваши усилия, сомнения, фальсификации, уклонения были отчаянным поиском избавления от ответственности волевого сознания, поиском беспричинного знания, инстинктивных действий, интуитивной уверенности, и хотя вы именовали это стремлением к просветленному состоянию, вы искали состояния животного. Примите как свой моральный идеал задачу стать человеком. Не говорите, что боитесь доверять разуму, потому что знаете очень мало.
Примите тот факт, что вы не всеведущи, но игра в зомби не даст вам всеведения, что ваш разум способен ошибаться, но бездумность не избавит вас от ошибок, что сделанная вами ошибка безопаснее десяти принятых на веру истин, потому что первая оставляет вам возможность ее исправить, но вторые уничтожают вашу способность отличать истину от ошибки.
Примите тот факт, что достижение своего счастья – единственная моральная цель вашей жизни, и что счастье – не страдание и не бездумное потакание своим слабостям, а доказательство вашей моральной чистоты, поскольку оно доказательство и результат вашей верности достижению своих ценностей.
Сбросьте защитные лохмотья того порока, который вы назвали добродетелью – смиренности, – научитесь ценить себя, что означает сражаться за свое счастье, и когда усвоите, что гордость – это сумма всех добродетелей, вы научитесь жить, как человек.
Спрашиваете, стоит ли оказывать помощь другому? Нет, если он заявляет, что требовать помощи – его право, что помогать ему – ваш моральный долг перед ним. Да, если таково ваше желание, основанное на вашем эгоистическом удовольствии, вызванном ценностью этого человека и его усилиями.
Но помогать тому, кто лишен добродетелей, только на том основании, что он страдает, значит принять его недостатки, его потребности как требование, принять закладную нуля на ваши ценности.
Права – это моральная концепция, а мораль – вопрос выбора. Люди вольны не выбирать выживание по мерке их морали и их законов, но не вольны избежать того факта, что альтернативой является каннибальское общество, которое существует какое-то время, пожирая своих лучших членов, и слабеет, как пораженное раком тело, когда здоровые клетки съедены больными, разумные – неразумными.
Но правительство, которое вводит применение силы против людей, которые ни к кому ее не применяли, вводит вооруженное принуждение против безоружных жертв, представляет собой кошмарную адскую машину, созданную, чтобы уничтожить мораль: такое правительство меняет свою единственную моральную цель на противоположную и переходит от роли защитника к роли злейшего врага человека, от роли полицейского к роли грабителя, облеченного правом применять насилие против людей, лишенных права на самозащиту.
Вы решили назвать несправедливым то, что мы, те, кто вытащили вас из лачуг, обеспечили вас современными квартирами, радиоприемниками, кино и автомобилями, имеем дворцы и яхты.
– Надеюсь, они не сделали ничего необдуманного. Прошло несколько секунд прежде, чем она обрела способность спросить: «Кто?» – так, чтобы это прозвучало не криком. Мистер Томпсон пожал плечами, развел руки и беспомощно уронил их. – Я больше не могу держать своих ребят в узде. И не могу сказать, что они могут попытаться сделать.
Чек не был символом ценности, и все, что можно было бы на него купить, не могло быть ценностью.
Можно было купить на него бриллиантовое ожерелье, городскую свалку или последнюю порцию еды, но для нее все это не имело никакого значения. Чек не был символом ценности, и все, что можно было бы на него купить, не могло быть ценностью.
Мне нужно было жить, так ведь? Это я не для себя – для будущего науки! Мне было нужно, чтобы меня оставили в покое, нужно было чувствовать себя защищенным, мне пришлось согласиться на их условия – другого способа жить нет.
«Кто я такой, чтобы жить?»» «Хотят ли они жить? – подумала она. – Кажется, они даже не хотят задаться этим вопросом…» Она увидела нескольких людей, которые, казалось, хотели этого. Они смотрели на Голта с отчаянной мольбой, с тоскующе-трагичным восхищением, но их руки вяло лежали на столиках.
Дагни ощутила внезапную уверенность, что они боятся четкости его лица, ясности его черт, выражения сознания бытия, утверждения существования.
Он еще ни разу не вскрикнул! – Что это с тобой? – ахнул Моуч, увидя выражение лица Таггерта, когда ток сотрясал тело Голта: Таггерт пристально смотрел на него, однако глаза казались остекленелыми, мертвыми, но лицевые мышцы вокруг них собрались в отвратительную карикатуру удовольствия. – Достаточно? – то и дело кричал Феррис Голту. – Готов захотеть того, чего хотим мы?